Насколько он знал, сейчас на борту спали все, за исключением его самого. Компанию ему составляли только собственные мысли. А они, как назло, разбегались в разные стороны, подобно стаду овец, пасущихся на склоне холма. Бёртону пришлось немало потрудиться, чтобы собрать их вместе, привести хоть в какой-то порядок и помешать им снова удрать на пастбище. А каково это пастбище? Что-то горчит его трава!
Ему пришлось перелистать все тридцать три года пребывания в Долине, отбирая при этом из памяти все, что так или иначе касалось Моната и Фрайгейта. Какие их действия и слова можно было счесть подозрительными? Какие кусочки ложились в эту мрачную головоломку, с которой ему приходилось сейчас возиться?
В тот страшный и в то же время счастливый день, день, когда он воевал из мертвых, первым, кого он встретил, был арктурианец. Из всех, с кем он столкнулся в тот день, Монат действовал наиболее разумно и спокойно. Он понял суть ситуации на удивление быстро, оценил сложившуюся обстановку и мгновенно осознал назначение Граалей.
Вторым, на кого Бёртон обратил особое внимание, был неандерталец Казз. Тот, однако, сначала даже не пытался заговорить с Бёртоном. Казз просто бродил за ним по пятам. Питер же Фрайгейт был вторым человеком, заговорившим в этот день с Бёртоном. И, как теперь вспомнил Бёртон, Фрайгейт показался ему парнем легким и многое не принимающим близко к сердцу. Это было странно, особенно если учесть, что Фрайгейт сам говорил, что сильно испуган и близок к истерике.
Последовавшие события вроде бы подтверждали это. Однако постепенно и особенно за последние двадцать лет Фрайгейт умудрился преодолеть свои недостатки. Что это значило — что он воспитал в себе уверенность или просто вышел из роли и перестал ее играть?
Конечно, могло быть полнейшей случайностью, что второй по счету встреченный человек оказался тем, кто на Земле написал биографию Бёртона. Как много на свете исследователей его биографии? Десять? Двенадцать? А какова вероятность, что один из них будет воскрешен в нескольких метрах от него самого? Двенадцать шансов на тридцать шесть миллиардов.
И все же это не противоречило вероятности; не было чем-то абсолютно невозможным.
Затем к тем, кто собрался вокруг Бёртона, присоединился Казз. Потом Алиса, затем Лев Руах.
Сегодня, когда Казз стоял на руле, Бёртон подошел к нему и с ним заговорил. Разговаривал ли Казз с Монатом или Фрайгейтом в День Воскрешения, когда Бёртона с ним не было рядом? Не может ли Казз вспомнить что-либо подозрительное в их поведении?
Казз покачал своей толстолобой башкой:
— Я несколько раз оставался с ними наедине, когда тебя не было видно. Но я не помню ничего странного. Вернее, Бёртон-нак, я не заметил ничего, что было бы более странным, чем то, что диктовалось самой странностью обстановки. В тот день ведь все было странным.
— В тот день ты замечал знаки на лбу людей?
— Да. Иногда. Особенно когда солнце стояло высоко.
— А что ты скажешь о Монате и Фрайгейте?
— Я не помню, чтоб тогда видел у них эти знаки. Но ведь я не помню и того, что я видел их у тебя. Свет должен был падать под определенным углом.
Бёртон вытащил из висевшей у него через плечо сумочки сверток бумаги, изготовленной из бамбука, заостренную рыбью кость и деревянную бутылку с чернилами. Он взял на себя штурвал, пока Казз пытался изобразить знаки, которые он видел на лбах арктурианца и американца. У обоих они представляли три параллельные линии, перечеркнутые тремя тоже параллельными вертикалями; рядом стоял крест, заключенный в круг.
Линии были одинаковой длины и толщины и лишь немного утолщались на кончиках. У Моната линии становились толще вправо, а у Фрайгейта — влево.
— А у меня какие знаки на лбу? — спросил Бёртон.
Казз изобразил четыре волнистые параллельные горизонтали и рядом с ними значок, похожий на английское «&». Ниже значка шла короткая, тонкая и прямая горизонтальная черточка.
— У Моната и Фрайгейта знаки удивительно схожи, — заметил Бёртон. По его просьбе Казз нарисовал знаки каждого члена их команды. Никакого сходства между ними не было.
— А ты не помнишь знака Льва Руаха?
Казз кивнул и минуту спустя вручил Бёртону рисунок. Бёртон был разочарован, хотя особых причин для этого вроде не было. Символ Руаха был совсем не похож на символы обоих подозреваемых.
И вот теперь, шагая по палубе, Бёртон задумался над тем, почему он ожидал, что символы на лбу Руаха будут схожи с символами этих двоих? Что-то, казалось, стучалось ему в мозг, какое-то подозрение, суть которого он никак не мог нащупать. Была между этими тремя людьми какая-то связь, но она ускользала от него каждый раз, когда ему начинало казаться, что он уже поймал ее.
Хватит ему размышлять. Пора дело делать.
Большой белый тюк, лежащий у стенки каюты, оказался неандертальцем, закутанным в белые покрывала. Ориентируясь на звук громкого храпа, Бёртон подошел к нему и тряхнул за плечо. Всхрапнув в последний раз, Казз проснулся.
— Время?
— Время!
Сначала, однако, Каззу приспичило облегчиться прямо через борт. Бёртон зажег фонарь с рыбьим жиром, и они спустились по сходням на причал. Отсюда они вышли на берег, а потом направились к своей цели — к маленькой пустой хижине, расположенной в двух сотнях шагов от причала. Сначала они сбились с пути, и им пришлось поплутать в тумане, прежде чем они наткнулись на нее. Войдя внутрь, Бёртон притворил дверь. Казз еще вечером бросил охапку дров и стружек в каменный очаг. Вскоре затеплился слабый огонек. Казз уселся в бамбуковую качалку, стоявшую перед огнем, и тут же закашлялся от дыма, который легкий сквозняк выдувал из трубы в комнату.